Толстовская философия истории л н толстой полагал что

Литература. 10 класс

Сравнение истории с часовым механизмом

Лев Толстой сравнивал историю с огромным механизмом башенных часов, где вертятся и передают друг другу движение десятки маленьких шестерёнок, но главное движение происходит неожиданно, как бы само собой и никак не связано с самостоятельным вращением каждой детали. Какие ещё историко-философские воззрения писателя нашли отражение в его романе?

Толстовская философия истории л н толстой полагал что. Смотреть фото Толстовская философия истории л н толстой полагал что. Смотреть картинку Толстовская философия истории л н толстой полагал что. Картинка про Толстовская философия истории л н толстой полагал что. Фото Толстовская философия истории л н толстой полагал что

Цели и задачи
Узнаем, научимся, сможем
Современники о романе-эпопее Л. Н. Толстого

Пётр Вяземский, порицая Толстого, называл «Войну и мир» «апелляцией на мнение, установившееся» о 1812 годе. Упрёки в адрес писателя шли из аристократического круга и из демократического лагеря. Почему современники резко критиковали творение Толстого?

Потому что Толстой решительно переступал через привычные представления о том, кем, как и когда делается история.

Потому что это «не роман, не повесть, а скорее какая-то попытка военно-аристократической хроники прошедшего, местами занимательная, местами сухая и скучная».

Потому что Толстой неверно изобразил исторические «картины», свидетелями которых были многие его современники.

Потому что на ранних стадиях работы Толстой был занят частными судьбами и отношениями и только потом перенёс своё внимание на историю.

Источник

Литература. 10 класс

Конспект урока

Философия истории Толстого. Истинный и ложный патриотизм

Перечень вопросов, рассматриваемых в теме

Авторское отступление (лирическое отступление) — внесюжетный элемент произведения; особая форма авторской речи, отклонение автора от непосредственного хода сюжетного повествования; оценка автором героев или сюжетной ситуации, рассуждение автора на философские, публицистические, эстетические, моральные и другие темы, воспоминания автора о событиях собственной жизни и так далее.

Идея произведения — главная мысль о том круге явлений, которые изображены в произведении; выражается писателем в художественных образах.

Концепция — система взглядов на что-нибудь, основная мысль чего-нибудь.

Философия истории — взгляды на происхождение, сущность и смену исторических событий.

Основная литература по теме урока

Лебедев Ю. В. Русский язык и литература. Литература. 10 класс. Учебник для общеобразовательных организаций. Базовый уровень. В 2 ч. Ч. 2. М.: Просвещение, 2016. — 368 с.

Дополнительная литература по теме урока

Билинкис Я. С. Русская классика и изучение литературы в школе. М.: Просвещение, 1986. — 208 с.

Линков В. Я. Война и мир Л. Толстого. М.: Издательство МГУ, 2003. — 104 с.

Лыссый Ю. И. Русская литература XIX века: 10 класс: Практикум. Авт.-сост. Г. И. Беленький, Э. А. Красновский и др. М.: Просвещение, 1997. — 380 с.

Теоретический материал для самостоятельного изучения

60-е годы XIX века в России — удивительное время: после долгой безгласности (1825–1855 годов) становится возможным, хотя и под присмотром цензуры, выражать публично политические взгляды через журналы. Всего за четыре года, с 1856 по 1860, в России появляется 145 изданий. Наступает новая эпоха в развитии общества и страны.

В литературе определяющим становится вопрос о том, кто и как должен управлять ходом истории, кто приведёт страну к счастливому будущему. Все литературные герои этой эпохи (Базаров, Обломов, Штольц, Рахметов, Рудин) неотделимы от временного контекста.

Концепция истории в «Войне и мире» носит ярко выраженный полемический характер. Писатель хочет показать своим современникам, каковы её движущие силы, и кто ими управляет. Лев Николаевич считает: для того, чтобы совершилось историческое событие, должны совпасть «миллиарды причин». Историю, по убеждению Толстого, делают не отдельные личности, а народ. Самой яркой иллюстрацией этой мысли служит описание оставления Москвы её жителями. Люди покидают город не по приказу, а по своей воле, не думая ни о славе, ни о подвиге, ни о величии. Они «уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славою русского народа».

Видные деятели — полководцы, государи — в своих решениях наименее свободны: «Царь есть раб истории». Следование этой концепции придаёт своеобразную окраску образам Кутузова, Наполеона, Александра I, Растопчина. В романе-эпопее есть эпизоды, когда Александр I назначает Кутузова главнокомандующим вопреки своему желанию, выполняя волю народа.

Но есть в «Войне и мире» и примеры, когда судьбоносное решение зависит от воли одного человека. Это, например, приказ Кутузова оставить Москву без сражения.

Историческое движение, по мнению писателя, вытекает из «бесчисленного количества людских произволов». Здесь можно вспомнить и сравнение хода истории с работой часового механизма, когда десятки маленьких шестерёнок вертятся и передают друг другу импульс, но главное действие происходит неожиданно, как бы само собой и никак не связано с самостоятельным вращением каждой детали. Человеческому уму «недоступна совокупность причин явлений», а потому фатализм в истории неизбежен.

«В эпопее писатель построил огромную художественную пирамиду, поставленную на прочное основание, имя которому — народ. Образ народа в эпопее Толстого не только и не столько объект изображения, сколько художественная концепция мира», — отмечает литературовед Николай Гей. Толстой написал «Войну и мир» ради одной простой мысли, которая пронизывает всё его творение, — это «мысль народная».

Вот почему для своего произведения писатель выбирает эпоху настоящего патриотического подъёма: в такое время перед лицом общей беды народ массово объединяется, различия между классами и сословиями стираются.

Автор не случайно изобразил две войны в романе: в первой русские потерпели поражение, потому что борьба в составе союзнической армии на территории Австрии не имела нравственной цели. Отечественная война 1812 года — справедливая битва, «дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой и… гвоздила французов до тех пор, пока не погибло всё нашествие».

Волю к победе писатель изображает и в массовых сценах (сдача Смоленска, подготовка к Бородинскому сражению и другие), и в ярких отдельных образах настоящих народных героев: капитанов Тушина и Тимохина, партизана Тихона Щербатого. С их именами связывается в романе понятие истинного героизма, скромного, незаметного, лишенного торжественности и крикливости. Эти «маленькие герои» большой войны — важнейшие персонажи романа для Толстого.

Как неприятны по сравнению с ними штабные офицеры, стремящиеся только к тому, чтоб «получить крестик или ленточку»! Как ничтожны представители высшей знати, высокопарно разглагольствующие о том, что Отечество в опасности, и назначающие штрафы за французские слова.

Все герои, все их мысли и действия испытываются общенародным делом — Отечественной войной: так, князь Андрей чувствует небывалый подъём перед Бородинским сражением. Высшая похвала, которой удостаивается Болконский, — прозвище «наш князь», данное ему солдатами.

Все мысли Пьера направлены на то, чтобы помочь изгнанию захватчиков. На свои средства он снаряжает тысячу ополченцев, разрабатывает план убийства Наполеона, а во время Бородинского боя находится на батарее Раевского.

Наташа Ростова, охваченная чувством единения с народом, отдаёт подводы под раненых, а её младший брат Петя погибает в схватке с врагом. Так все любимые герои проходят свой путь единения с народом, что для Толстого и является высшим мерилом настоящей личности.

Итак, в романе-эпопее «Война и мир» Толстой выражает свой, особенный взгляд на развитие истории, утверждая, что оно происходит стихийно. По сути, множество мелких событий привело в итоге к изгнанию войск Наполеона. Но большинство русских людей действовали на основании одного и того же чувства, которое лежало в душе каждого из них, — «скрытой теплоты патриотизма». Идея единства, которая чётко просматривается на всех уровнях гениального творения, и явилась решающим фактором в столь масштабном историческом свершении — победе русского народа в Отечественной войне 1812 года.

Примеры и разбор решения заданий тренировочного модуля

Продолжите высказывание Л. Н. Толстого: «В “Войне и мире” я любил мысль…»

Правильный ответ: народную.

Подсказка: о «мысли семейной» Толстой упоминает в связи с романом «Анна Каренина».

«В эпопее писатель построил огромную художественную пирамиду, поставленную на прочное основание, имя которому — народ. Образ народа в эпопее Толстого не только и не столько объект изображения, сколько художественная концепция мира», — отмечает литературовед Николай Гей. Толстой написал «Войну и мир» ради одной простой мысли, которая пронизывает всё его творение, — это «мысль народная».

Прочтите утверждения. Какие из них отражают основные положения толстовской философии истории, а какие противоречат ей?

Основные положения толстовской философии истории

Положения, противоречащие взглядам Толстого на историю

Источник

Расшифровка Лев Толстой и история

Может показаться странным, что автор самого знаменитого в истории челове­чества исторического романа не любил историю. Он всю жизнь отрицательно относился и к истории как к науке, находя ее ненужной и бессмысленной, и про­сто к истории как к прошлому, в котором видел непрекращающееся тор­жество зла, жестокости и насилия. Его внутренней задачей всегда было осво­бодиться от истории, выйти в сферу, где можно жить в настоящем. Толсто­го интересовало настоящее, текущий момент. Его главной моральной макси­мой в конце жизни было «Делай что должно, и будь что будет», то есть не ду­май ни о прошлом, ни о будущем, освободись от давления, которое имеют над то­бой память о прошлом и ожидание. В поздние годы жизни он с огромным удо­влетворением отмечал в дневнике ослабление памяти. Он переставал пом­нить собственную жизнь, и это его бесконечно радовало. Тяжесть прошлого пере­ставала над ним висеть, он чувствовал себя освобожденным, он восприни­мал уход памяти о прошлом (в данном случае — о личном прошлом) как осво­бож­де­ние от тяжкой ноши. Он писал:

«Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем вырабо­тал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, поль­зуюсь, но самую работу — не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредо­тачивается в настоящем. Как хорошо!»

И это же был идеал жизни человека в истории — человечество, которое не пом­нит о том бесконечном зле, которое оно само над собой совершило, забыло его и не может думать о возмездии.

При таком отношении к прошлому чрезвычайно интересно, каким образом и как Толстой оказался на территории исторической прозы. Кроме «Войны и ми­ра» у него было еще несколько исторических замыслов, которые остались незавершенными и нереализованными. Первые отрицательные отзывы об ис­то­рии как науке появляются у него уже с университетских лет, в Казан­ском университете, который он, как известно, не окончил. Толстой всегда там бле­стяще успевал в языках, а история ему не давалась. И его дневники фикси­руют непонимание, зачем его заставляют сдавать эти странные дисциплины: у него не получалось, он не мог запомнить цифры и даты и тому подобное.

Толстой родился в 1828 году, через 16 лет после войны 1812 года, через 23 года после начала романа, через 8 лет после того, как происходит действие в эпило­ге. Между тем люди, которые читают «Войну и мир», все время говорят об эф­фекте погружения в историческую реальность. Какими художественными сред­­­ствами достигался этот эффект? Здесь есть несколько существенных мо­ментов, на которые я хотел бы обратить внимание, очень важных для отно­шения Толстого к истории вообще. Одно из этих обстоятельств — это превра­щение истории страны, национальной истории в семейную. Болконские и Вол­конские: переделывается одна буква — и мы получаем род Толстого со стороны матери. Фамилия Ростовы отличается от семейной чуть больше, но если мы по­­­роемся в черновиках, первоначально эти герои носили фамилию Толсто­вы, потом — Простовы, но фамилия Простов, вероятно, слишком напоминала моралистические комедии XVIII века, в результате буква «п» отпала — появи­лись Ростовы. Да, простой гусар Николай Ростов мало похож на либерального аристократа — отца Толстого, а образованная, светская и знавшая много языков Мария Николаевна Волконская — на набожную, погруженную в религиозную проблематику княжну Марью. Но дело в читательском ощущении того, что перед нами — семейная хроника.

Но линия Николая Ростова и княжны Марьи побочная в романе. Интереснее то, как достигается этот эффект на магистральной линии. Мы зна­ем, что оба знаменитых романа Толстого — и «Война и мир», и «Анна Карени­на» — построены на противопоставлении грубоватого, искреннего, очень доб­рого, некрасивого, закомплексованного, невротичного человека и идеального образа прекрасного аристократа. Это то, как Толстой видел себя, и его идеали­зированное представление о том, каким он должен был быть. Он дает два своих альтер эго, расщепляя его между героями. Это личная исто­рия автора, кото­рую он только проецирует в историческое прошлое. Каждый из персонажей и «Войны и мира», и «Анны Карениной» (и Вронский, и Левин, и князь Андрей, и Пьер) — это душевная история Толстого, и в обоих случаях это история со­пер­ничества за женщину, это история любви. И первоначально героиня влюб­ляется в аристократа, а потом находит свое подлинное «я», себя и свое будущее в любви к тому человеку, который является в данном случае проекцией биогра­фического Толстого.

То, что Левин — автобиографический персонаж и проекция личности Толстого, общеизвестно, но и про Пьера это можно говорить с такой же степенью опреде­ленности. И интересно, что, хотя действие романа происходит в начале XIX ве­ка, собственно говоря, вся история Наташи Ростовой — это описание in real time разнообразных любовных переживаний свояченицы Толстого Татьяны Андреевны Берс, в замужестве Кузминской: ее история увлечения Анатолем Шостаком — Толстой даже не потрудился изменить его имя — и потом история ее романа с братом Толстого Сергеем. (Татьяна Берс умоляла Толстого не пи­сать об обстоятельствах ее личной жизни, говоря, что на ней никто не женится, если Толстой ее опишет, но на Льва Николаевича это не произвело ни малей­ше­го впечатления.) Причем роман был начат, когда многие описанные в нем события еще не произошли: Толстой описывал их «по мере поступления». По сви­детельству сына Толстого Ильи Львовича, Толстой был влюблен в свою свояченицу (платонически, конечно, но Софья Андреевна сильно ревновала мужа к сестре) и описывал историю их сложных отношений. История ста­но­вле­ния личности его и любимой героини, которая происходила прямо на гла­зах и в душе и воображении автора, выплескивалась на страницы исто­ри­че­ского романа. То есть время объединяется, прессуется, складывается, на­стоя­щее проеци­руется в прошлое, и они оказываются нераздельны. Это единый комп­лекс прямо переживаемого настоящего, поданный как реальность прошлого.

Но разница между Пьером и Николаем… В их споре, как всегда, прав неинтел­лектуал Николай (Толстой не любил интеллектуалов, хотя сам им был), а не ин­тел­лектуал Пьер. Но Пьер оказывается человеком историческим: он вхо­дит в историю через 1825 год, он становится действующим лицом боль­шой истории. Толстой как бы одновременно пишет исторический роман о 1812 го­де (сегодня мы знаем о войне 1812 года и представляем ее по образу, созданному Толстым; он навязал нам свою модель 1812 года, причем не только русскому, но и мировому читателю), но, с другой стороны, речь идет об описа­нии его собственной семьи, его собственных переживаний на текущий момент. И именно этого сочетания не хватало другим важным историческим замыслам Толстого.

На что еще следует обратить внимание: при всей уникальности опыта Толстого он был человеком своего времени. Время, когда начинается роман о декабри­стах, — это 1860 год. В 1859 году выходят две самые главные книги XIX века — «Происхождение видов путем естественного отбора» Дарвина и «К критике по­ли­тической экономии» Маркса. С точки зрения авторов этих двух книг, исто­рия движима колоссальными безличными силами. История биологическая, эволюция человечества или история экономических формаций — это процесс, в котором отдельный человек не имеет значения и роли. Как начинаются обе эти книги? Я приведу короткие цитаты из предисловия к «Политической эко­номии» и из предисловия к «Происхождению видов». Что пишет Маркс? «Моим специальным предметом была юриспруденция, которую, однако, я изу­чал лишь как подчиненную дисциплину наряду с философией и историей. В 1842–1843 годах мне как редактору Rheinische Zeitung пришлось впервые высказываться о так называемых материальных интересах…», «Первая работа, которую я предпринял для разрешения обуревавших меня сомнений, был кри­тический разбор гегелевской философии права…», «Начатое мною в Париже изучение этой последней я продолжал в Брюсселе…», «Фридрих Энгельс, с ко­то­рым я со времени появления его гениальных набросков к критике экономи­ческих категорий… поддерживал постоянный письменный обмен мнениями, пришел другим путем к тому же результату, что и я; и когда весной 1845 года он также поселился в Брюсселе, мы решили сообща разработать наши взгля­ды…» — и так далее.

Рассказ о смене экономических формаций начинается с того, что автор себя вписывает в историю, это его личная история, становление его мировоззрения есть часть истории. Как начинается «Происхождение видов» Дарвина? «Путе­шествуя на корабле Ее Величества «Бигль» в качестве натуралиста, я был по­ражен некоторыми фактами в области распространения органических существ в Южной Америке и геологических отношений между прежними и современ­ными обитателями этого континента», «По возвращении домой я в 1837 году пришел к мысли, что, может быть, можно сделать для разрешения этого вопроса путем терпеливого собирания и обдумывания всякого рода фак­тов…», «…Этот набросок я расширил в 1844 году в общий очерк…» — и так далее.

То есть авторы рассказывают историю видов или историю экономических фор­маций, вписывая туда свою собственную личную историю — как они пришли к пониманию своих тем, что с ними при этом происходило и так далее. Так же и Толстой в историю 1812 года вписывает свою собственную историю, потому что история общества, экономической формации, биологического вида — это и есть история человека. Мы познаем историю, двигаясь от себя в глубь време­ни, из современного положения мы идем обратно, разматывая этот клубок. Это и есть толстовская философия истории — как она изложена в «Войне и мире». Отсюда у него и доступ к прошлому: через себя Толстой узнаёт, как было на са­мом деле. Не из исторических документов, которые он, конечно, изучал в выс­шей степени внимательно, но они лишь пособие, важное для точности деталей и так далее. А главное он узнаёт, разматывая обратно текущий момент. Так про­исходит восстановление прошлого.

Толстого чрезвычайно волновала проблема распадения русского народа на чуж­­дые друг другу европеизированное дворянство и крестьянскую массу. Он очень много об этом думал и, написав о проявлениях этого распадения в «Вой­не и мире», обращается к эпохе, когда это распадение происходит, — ко времени Петра I. Следующий его замысел — это роман о Петровской эпохе, когда начинается европеизация русской элиты, создающая непреодолимый раскол в обществе между образованным и необразованным сословиями. Через время он бросает этот замысел, он ему не дается.

Как написала Софья Андреевна Толстая свой сестре Татьяне Андреевне Кузмин­ской (она читала первые наброски), герои есть, они одеты, расставлены, но не ды­­шат. Она сказала: ну, может, еще задышат. Софья Андреевна хорошо раз­биралась в том, что пишет ее муж. Она чувствовала: не хватало дыхания. Толстой там тоже хотел вписать свою семью, только по отцовской линии: граф Толстой получил графство от Петра I и так далее, он должен был действовать в романе. Но первый кризис работы над романом был связан с тем, что Толстой так и не смог вообразить себя в этой эпохе. Ему трудно было Петровскую эпоху представить как свое собственное личное прошлое. Ему трудно было вжиться в переживания людей того времени. У него хватало художественного воображе­ния, но он не видел себя живущим среди людей того времени так, как он видел себя среди героев «Войны и мира». Другой замысел был — вывести, показать встречу ссыльных декабристов и крестьян в Сибири; вывести, так сказать, ге­роев и персонажей из истории в географию, но он тоже к этому времени поте­рял интерес к жизни высшего сословия.

Интересно, что, напряженно обдумывая два исторических романа, Толстой начинает писать и углубляется в роман, действие которого опять происходит прямо сейчас, в текущем времени. В 1873 году он начинает работу над «Анной Карениной», действие которой начинается в 1872 году. Писание идет медленно, и по ходу работы Толстой опять реагирует на события, происходящие на его гла­зах: гастроли иностранных театров, придворные интриги — и главное, ко­нечно, начало войны, которое определяет судьбы героев. В кон­­­це романа Вронский уезжает на войну, но она еще не началась, когда ро­ман был начат. То есть, развиваясь и двигаясь, роман всасывает текущую боль­шую историю в себя, меняясь под ее воздействием. Толстой работает в этом же диапазоне переключения режимов между любовным романом, исто­рией адюль­­тера, историей семьи и журналистской реакцией на текущие исто­риче­ские события. Застывая, они становятся историей; репортаж превращается в роман.

Уже после духовного кризиса Толстого конца годов у него окончательно вызревает уже ранее сформировавшееся представление о том, что история как таковая есть только документация зла и насилия, которое одни люди творят над другими. В 1870 году, еще между «Войной и миром» и «Анной Карениной», он читает, в частности, для своего романа о Петре историю допетровской Рос­сии как ее описывал Сергей Михайлович Соловьев, великий русский историк. И Толстой пишет:

«Кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (толь­ко об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал пар­чи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дво­ры, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Народ живет, и в числе отправлений народной жиз­ни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествую­щих и куражащихся. И это правители несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого».

Идея романа о Петре I на время преобразуется у Толстого в идею романа, кото­рый должен называться «Сто лет». Он хотел описать столетнюю историю Рос­сии от Петра I до Александра I на протяжении ста лет — то, что происходит в крестьянской избе, и то, что происходит во дворце. И параллельно он продол­жал обдумывать роман о декабристах в Сибири, что вместе с уже написанными «Войной и миром» и «Анной Карениной» складывалось в картину монумен­таль­­ной тетралогии, которая бы описывала всю историю России от петров­ско­го времени и до того момента, когда Толстой жил. Все царствования, два столетия русской истории. Тем не менее замысел «Ста лет» переживает кризис, потому что одно дело — писать национальную историю, а другое дело — писать исто­рию гангстерской шайки. К годам Толстой приходит к выводу, что лю­бое правительство и любой правящий класс есть просто банда, а народ, люди, реально создающие эти ценности, живут вне истории, там реальной истории не происходит, там нечего рассказывать вот в таком сложном нарративе. И эта связь между дворцом и крестьянской избой рассыпается, не держится.

Источник

Квитко Д. Ю.: Философия Толстого
Глава третья. Философия истории

Глава третья

ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ

1. «ВОЙНА И МИР» — ОТРАЖЕНИЕ ИСКАНИЯ «СМЫСЛА ЖИЗНИ»

«Войны и мира» считается в жизни гениального автора самым спокойным и самым счастливым. На это было много причин: то были первые поды женитьбы, когда он был еще очень доволен ею (по ней он тосковал раньше); талант его еще находился на высоте художественного блеска; слава еще была могучим рычагом в его жизни; авторский гонорар не ложился еще тяжелым бременем на его совесть, он еще в то время принимал деятельное участие в своем хозяйстве и радовался его росту.

Казалось бы, что жаловаться на свою судьбу у него не было никаких поводов. Но сфинкс жизни все-таки и тогда временами смотрел на него загадочным взглядом, требуя ответа, и пугая его смертным страхом. Правда, от существования бога его собственное существование тогда еще не зависело, ибо ультиматума своему «истинному» разуму он не ставил еще (либо чтобы тот открыл ему бога, либо он его с телом разлучит). Но проблемы нравственности и религии были для него и тогда самым важным в жизни.

Что он черпал всю богатую жизнь своих героев также из собственного источника», а не только из объективной жизни, — в этом легко убедиться, сравнивая его художественные произведения с теоретическими. Его занятия историей, к которой он был равнодушен и в которую не верил, и изучение им наполеонских войн были продиктованы желанием доказать свое религиозно-нравственное учение посредством исторических примеров. Выбрал же он ту эпоху потому, что Наполеон, признанный всеми как необычайный мастер исторического действия, мог бы служить отрицательным примером для иллюстрации той основной мысли, которую Толстой хотел провести. Действительно, если бы он был побужден другим мотивом при выборе Наполеона как предмета изучения, он был бы более объективен, более спокоен, характеризуя личность великого полководца. Но Наполеона он видел в кривом зеркале своей доктрины, неудивительно поэтому, что он яснополянскому мыслителю представился в таком деформированном виде. В целях своего учения Толстому нужно было сорвать маску с европейского божка, так, чтобы все героепоклонники могли бы увидеть моральную физиономию того, кто считался одним из величайших людей всех времен. Какая надобность была для художника спорить с историками, если не с целью показать ничтожество великих людей, таким образом приготовляя почву для собственного идеала абсолютного равенства? Чтобы подкрепить свой постулат об общественном равенстве или, точнее, — общественном ничтожестве, Толстой ставит резкую границу между детерминизмом в частной жизни человека и общественной жизни его. бросая этим вызов всем историкам. Мы увидим ниже, что хотя Толстой критикует их методологию, в действительности же он метит своей критикой в тех, которые приходят к «безнравственным» выводам о роли личности в истории.

2. КРИТИКА ИСТОРИИ И ИСТОРИКОВ

До сих пор, говорит Толстой, история рассматривалась с двух точек зрения. Одни предполагали божественную силу, руководящую вождем. Так предполагали древние историки. При таком взгляде никаких других предположений не нужно было: взгляд этот был прост и ясен. Новые же историки, расходясь со старыми насчет божьего руководства людскими делами, должны прибегнуть к другому предположению, — к гипотезе героев или гениев. Толстой насмехается над этим вторым взглядом и так об’ясняет происхождение понятия «гений»:

«Я вижу силу, производящую несоразмерные с общечеловеческими свойствами действия; не понимаю, почему это происходит, и говорю: гений.

«Для стада баранов тот баран, который каждый вечер отгоняется овчаром в особый денник к корму и становится вдвое толще других, должен казаться гением. И то обстоятельство, что каждый вечер именно этот самый баран попадает не в общую овчарню, а в особый денник к овсу, и что этот самый баран, облитый жиром, убивается на мясо, должно представляться поразительным соединением гениальности с целым рядом необычных случайностей»1.

Сравнение «гения» с бараном тут приведено самым поверхностным образом, ибо никаких точек соприкосновения в их деятельности, как вождей, нет, разве допустить существование небесного овчара, который выбирает одного из людей-баранов для служения своим высоким целям и поэтому отводит его «в особый денник к овсу». Но так как новые историки не верят в теорию овчара и жирного барана, поэтому они объясняют явление «гения» специальной силой, которую вождь имеет над теми, кем он руководит.

Толстой выставляет следующие возражения против этого положения: «Власть эта не может быть основана на преобладании нравственной силы, ибо, не говоря о людях — героях, как Наполеоны, о нравственных достоинствах которых мнения весьма разноречивы, история показывает нам, что ни Людовики XI, ни Меттернихи, управлявшие миллионами людей, не имели никаких особенных свойств силы душевной, а, напротив, были по большей части нравственно слабее каждого из миллионов людей, которыми они управляли»2.

«гения». Гений, по его мнению, — тот, кому власть дается, а не тот, который обладает необычайными способностями. Поэтому историки ошибаются, говоря, что Наполеон или Александр служили причиной исторических событий. Но как и каким образом Наполеон мог заставить людей направиться в Африку, Италию, Австрию или Пруссию, а затем в Россию, спрашивает Толстой. Почему тот самый народ, который готов был отдать жизнь за Бонапарта и который насмехался над Людовиком XIV, свергнул Бонапарта с престола и посадил туда Людовика XVIII? Каким образом сила того или другого человека могла повернуть колесо истории? Предположение, что бог выбрал Наполеона своим орудием для цели, неведомой историкам, более рационально, так как оно предполагает силу, природу которой узнать невозможно. Если же «герой» не орудие в божьих руках, как предполагали древние историки, новым историкам, — говорит Толстой, — следовало бы объяснить, в чем состоит власть одного над другим, как «великий вождь» заставляет других покориться его воле? При каких условиях и каким образом воля народа передается ему? При каких обстоятельствах можно сказать, что народ расстался со своей волей? Передали ли русские свою волю Наполеону, когда, в союзе с французами, они воевали с австрийцами, их прежними союзниками? Или французы передали свою волю правителю, когда тот вел их в снежные равнины России на верную гибель? Получил ли французский народ свою волю обратно, когда Бонапарт был заключен на острове Св. Елены? Какие именно условия существуют, когда приказание отдается, и почему дается одно, а не другое распоряжение? Почему оно дается в определенное время, в одном, а не в другом месте? По каким мотивам один другого убивает во время войны, если личных мотивов на то не существует? Как может человек во время войны совершить преступление, от которого он с отвращением отвернулся бы в мирное время? Вот на все эти вопросы историки обязаны дать ответ, если они желают, чтобы на историю смотрели с доверием.

Но историки не могут ответить на эти вопросы, потому что прогресс человечества не зависит от того или иного лица, а основан на совокупности воли всех людей и совершается беспрерывно. Историки же выбирают некоторых индивидуумов, считая их движущей силой, совершая этим двойную ошибку: во-первых, — что они берут только некоторых людей, а не всех, а во-вторых, что они выделяют их из общего процесса. Что же касается причины события, лежащего якобы в человеке (при теории героев), то вообще нет начала ему, так как каждое из них связано с предшествующим событием. Это предположение о начале исторического события ни на чем не основано. Например, когда некоторые историки Французской революции приписывают великий переворот тем речам, которые были произнесены во время революции или до нее; когда ими указываются некоторые лица и вся ответственность за революцию приписывается им, то такой взгляд абсолютно ложен. В действительности, во Французской революции принимала участие вся нация: это она произвела революцию и контрреволюцию, иначе следствие было бы больше причины. Нельзя брать определенное историческое событие без указания на предшествующие происшествия. И не только Французская революция, но все исторические эпохи связаны временем, и каждая из них представляет часть целого. Следовательно, тут важно действие не в своем временном и местном значении, и потому оно оценке поддаваться не может.

Критикуя тех современных историков, которые приписывают историческую эпоху исключительной способности вождя, Толстой прав, однако подход к этому вопросу у него неправильный. Примерно, когда он требует ответа у историков по вопросу о передаче всех воль командиру, из чего Толстой выводит, что в больших событиях никто не командует; но так как все идут по одному направлению, как будто все сговорились, то выходит, что человеческое общество есть абсолютный механизм, где в определенный момент определенное колесо (человек или дивизия) начинает двигаться, а потому нужен верховный механик, который пустил бы машину в ход и управлял ею. Таким образом, он становится на точку зрения древних историков, что главным виновником всего является рок или божество. Но при таком взгляде все объяснения не только излишни, но и невозможны.

3. ГЕРОЙ И ТОЛПА

Что в действительности происходит на поле военных действий? — Командир дает сигнал для начала сражения, но ведь началось сражение, — потенциально, — давно, началось оно вследствие целого ряда причин, предшествующих во времени и пространстве. Помимо того, мы обыкновенно обращаем внимание на тот приказ, который выполнен, между тем как про многочисленные распоряжения, которые не выполняются, мы забываем или не знаем их. Тот приказ, который выполняется и чреват событиями, записывается историками и отмечается ими как причина событий, остальные же не входят в задачи историка и для определенного события как бы не имеют значения. Но ведь мелкие происшествия так же важны для определенного события, как и крупные. Все входит туда, предопределяя результаты. Почему же выполняются одни распоряжения полководца, а не другие? — Очевидно, что все, что совпадает с волей народа, выполняется, а остальное, как ненужное, отпадает. Вот это отношение командира к тем, кем он командует, и составляет то, что называется силой. Из этого видно, что не вождь тут имеет значение, а весь народ, чья воля предопределяет событие, народ же становится с вождем в определенные отношения, а командир есть только частица огромной народной силы, как барабанщик, — скажем, но он отнюдь не стоит во главе события.

Почему же приказы командира приводятся в исполнение? Толстой отрицает это предположение, говоря, что только некоторые приказы исполняются и что, если определенное действие вытекает из предыдущих действий, направленных к войне, начальники; начинают давать письменные и устные распоряжения, и так как из всех распоряжений что-нибудь да должно быть выполнено, то приказ, который выполняется, приписывается воле командира, остальные же как будто не от него исходят или они в расчет не принимаются. Когда же настает время для мирных переговоров, дипломаты начинают говорить и писать о мире, и они также, в свою очередь, провозглашаются героями мира. Кто же такие великие люди? — «В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые так же, как ярлыки, менее всего имеют связи с самым событием.

«Каждое действие их, кажущееся им произвольным для самих себя, в историческом смысле не произвольно, а находится в связи со всем ходом истории и определено предвечно»3.

Наполеон должен был итти на Россию, он не мог иначе поступить. Русские генералы выработали свои планы не потому, что это им нравилось, но потому, что это им нужно было. Их характер, привычки и окружающие условия заставили их поступить определенным образом, и эти многочисленные события определили войну и ее исход. Не Наполеон заставил людей действовать определенным образом. «Солдаты французской армии шли убивать друг друга в Бородинском сражении не вследствие приказания Наполеона, но по собственному желанию. Вся армия — французы, итальянцы, немцы, поляки, голодные, оборванные и измученные походом — в виду армии, загораживавшей от них Москву, чувствовала, что le vin est tiré et qu’il faut le boire. Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими, потому что это было им необходимо»4.

была раздобыть провизию, и она предполагала, что можно найти большие запасы в русской столице, следовательно, армия двигалась не по приказу Наполеона и направлена она была не им, а всем ходом самих событий. Наконец, Наполеон находился слишком далеко от передовых частей войска, и они не могли бы исполнить его приказаний и воевать с русскими, как это входило в планы верховного командира Наполеон, однако же, был уверен, что сражение велось им лично и что он воодушевлял солдат своим присутствием. «Наполеон, представляющийся нам руководителем всего этого движения (как диким представлялась фигура, вырезанная на носу корабля, силою, руководящей кораблем), Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит»5.

Что то лицо, которое находится во главе движения, считает себя вождем и творцом исторических событий, как Наполеон, примерно, еще больше доказывает, что так называемые великие люди — выдумка героепоклонников, ибо если бы они не вселяли веру в вождей, что они являются творцами событий, то вожди не придавали бы себе такого значения. В действительности же, Наполеон был очень ограниченным человеком и поэтому воображал, что он является вождем. Если бы он в состоянии был углубиться в исторический процесс, он понял бы, что он также подвластен общественному движению, как самый последний солдат его армии. Солдаты, которые расстреливали пленников, когда те слабели и становились бременем на их изможденных плечах, так же не были в состоянии остановить свою жестокость, как Наполеон был бессилен оставить свою, когда отдавал приказания убивать тысячами, и Наполеон и его войска были связаны причинами сильнее их. «Ни один волос не может упасть с головы человека» без господней воли на то. Как же может человек быть так ослеплен в своей гордости, чтобы приписать своим заслугам исторические действия?

Таким образом Наполеон даже не был командиром армии, а марионеткой, которого судьба принарядила в шутовской костюм командира, заставляя действовать как командира. «Когда мы говорим, например, что Наполеон приказал войскам итти на войну, мы соединяем в одно одновременно выраженное приказание ряд последовательных приказаний, зависящих друг от друга. Наполеон не мог приказать поход на Россию и никогда не приказывал его. Он приказал нынче написать какие-то бумаги в Вену, в Берлин и в Петербург; завтра — такие-то декреты и приказы по армии, флоту и интендантству и т. д., и т. д. — миллионы приказаний, из которых составился ряд приказаний, соответствующий ряду событий, приведших французские войска в Россию»6.

Все, что было в его силах, — это писать письма всем царствующим династиям Европы, и так как он много раз повторял, что он не желает вести войну с Россией, это означало, что в одном случае его заявление и желание совпали с историческим процессом, а в другом случае — не совпали. Когда приказы даются командиром, ему нужно быть уверенным, что он будет выполнен, но Наполеон не мог иметь этой уверенности, так как исполнение его приказов уже лежало вне его компетенции, а зависело от многих людей и еще от других причин, а над ними у Наполеона никакой власти не было.

К какому заключению можно притти после всего сказанного?

«приказами» и что многие приказы не выполняются, но сказать, что распоряжения вождей только совпадают с событиями, — и ничего больше — значит внести ничего не объясняющий параллелизм. Чем руководствуется вождь при отдаче приказа? — Просто прихотью? — Конечно, нет. Вождь не просто по прихоти отдает определенный приказ, который как раз совпадает с определенным действием, а он учитывает условия и дает соответствующее распоряжение. Кому бы интересно было брать распоряжения от начальника, если бы они не выполнялись? Очевидно, что дело тут не в приказе, а в вожде, пользующемся определенным положением, в вожде, чья власть действительна, а не иллюзорна. В силу общественных условий индивидуум так поставлен, что он не волен распоряжаться своей собственной судьбой, не может действовать, как ему вздумается. Умело ли или нет, но вождь им распоряжается. Вождь же должен иметь определенные качества, чтобы стоять во главе движения. Разумеется, что и вождь не волен в своих действиях, а его действия определяются объективными условиями, которые являются результатом исторического процесса, в конечном счете результатом производительных сил и производственных отношений, т. е. предопределяются экономическим и политическим состоянием данной страны. Туда также входит личный элемент, т. е. воспитание вождя, его способности и его характер, но все это причинно связано. Вследствие же совокупности всех причин положение вождя уже не может быть равным положению всякого другого, и оно является реальной силой, а приказ вытекает из этого объективного положения вождя. Следовательно, приказ, поскольку он укрепляет общее положение, имеет положительное действие, но он также может иметь огромнейшее отрицательное действие, может оказаться уже ненужным или несвоевременным, вообще недальновидным. Но отрицать значение распоряжений, отрицать вождя, — абсурдно.

Толстой не только низводит великого полководца с подмостков истории, но рисует его так карикатурно, как будто бы объективная характеристика Наполеона вовсе не входила в задачи автора. А рисуется им великий корсиканец вот как: «Он не имеет никакого плана; он всего боится; но партии ухватываются за него и требуют его участия.

«Он один, с своим выработанным в Италии и Египте идеалом славы и величия, с своим безумием самообожания, с своею дерзостью преступлений, с своею искренностью лжи, — он один может оправдать то, что имеет совершиться.

«Он нужен для того места, которое ожидает его, и потому, почти независимо от его воли и несмотря на его нерешительность, на отсутствие плана, на все ошибки, которые он делает, он втягивается в заговор, имеющий целью овладение властью, и заговор увенчивается успехом.

«Его вталкивают в заседание правителей. Испуганный, он хочет бежать, считая себя погибшим; притворяется, что падает в обморок; говорит бессмысленные речи, которые должны бы погубить его. Но правители Франции, прежде сметливые и гордые, теперь, чувствуя, что роль их сыграна, смущены еще более, чем он, говорят не те слова, которые им нужно бы было говорить для того, чтобы удержать власть и погубить его.

Тут мы видим причины недовольства нашего критика историками: отзываясь непохвально о Кутузове, они этим высказывают свои собственные безнравственные взгляды. Отзываться восторженно о Наполеоне, об этом «ничтожнейшем орудии истории», об этом преступнике, значит быть совершенно слепым, значит, во-первых, не понимать ничтожества человека, которому ярлык был дан только на время (а потом с него ярлычек был сорван), а во-вторых не оценить величия Кутузова, «который от начала и до конца своей деятельности ни разу ни одним действием, ни словом не изменил себе», значит совсем не понимать великой эпохи и той роли, которую Кутузов играл в ней. А играл он, очевидно, как великий артист, который понимает свою роль и не сбивается, не изменяет себе. Но какой нормальный человек забывает, что его представление на сцене есть только игра? Кутузов играл, и играл талантливо, в глазах Толстого, но он сознавал, что он артист, нет! — марионетка направляемая рукой провидения, находящегося где-то в небесной будке.

Из этого рассуждения видно, что не случайно спасителями массы являются достойные и возвышенные люди на подобие Кутузова, между тем как «гений» обладает совершенно противоположными чертами характера. Этот контраст Наполеона и Кутузова нужен был Толстому для другой цели, дабы показать, что в области коллективных действий совершенно не существует массовых событий и великих людей и что там все играют одинаковую роль. Если можно говорить о величии людей, то только об их моральном величии и то о таком, которое заслуживается не за участие в историческом событии или за общественную деятельность. Величие людей состоит в сознании собственного бессилия, в их понимании руководстве событиями.

Что же мы видим в этой эпопее наполеоновских войн? Перед нами проходит целая вереница людей, среди них и маленькие люди и мнимые герои, т. е. люди, которые якобы «делали» историю. Как ничтожны эти бумажные вожди (впрочем проливающие настоящую человеческую кровь), эти лже-правители, эти комедианты истории. Проходят перед нами эти жалкие людишки, дипломаты и генералы, как на экране, и забавно становится смотреть, как они всерьез принимают свою мнимую власть. Но вот наш взор останавливается на одном маленьком человеке — действительном герое (капитан Тушин). Разумеется, что никто из посещающих салон, никто из почтенных историков не в состоянии заменить и оценить его. Да кто хотел бы его знать? — У них другие требования, им блеск имени нужен, а не деяния человека. Где же герои и где толпа? — Безыменные люди, которых историки не знают и не будут знать, скромно исполняют свою роль, хоть они в салонах не блестят ни своими «bon mot», ни интригой, ни происхождением. Все эти безыменные герои рассматриваются салонными людьми (и историками тоже) как толпа, хотя история именно ими и делается. Но они сами этого не знают, как пчелы не знают, что они строят роевую жизнь. Наоборот, признанные герои не более, чем трутни. Они то и делают, что шумят и толпятся впереди совершающегося события, как будто это является делом их рук. Они-то — истинная толпа. Какой историк может оценить значение мужика с вилой, когда тот бил француза, не зная даже об умных планах генералов штаба? Кто понял причину оставления Москвы, которое сыграло огромную роль в изгнании врага из русской территории и тем изменило дальнейший ход европейских событий? Кто назовет имя того человека, который внес дезорганизацию в сильную, дисциплинированную армию сильнейшего из полководцев? И что после того стало с планами и словами архи-героя — Наполеона?

Толстой не жалеет красок на описание русских салонов, заседания штабов, подготовления к генеральному сражению и хода самого сражения. Но в его описании никакого места нет всем этим «умным» планам, где 1-я колонна должна маршировать туда-то, а 2-я туда-то. В сражении, описываемом Толстым, долженствующим предопределить отношение наций на долгое время, люди меняются ролями: герой играет ничтожную роль, безыменный маленький человек — огромную. Герои становятся толпой, некоторые из толпы — героями. — В действительности же нет ни тех, ни других, ибо за великой сценой людской фатум тянет бесконечные проволоки, и на сцену выступает то тот, то другой. Герои и все эти карьеристы, толпящиеся вокруг них в своих собственных интересах, кичатся своими ярлычками, не зная, что это только ребяческая игра.

На первый взгляд казалось бы, что художественная часть романа и философски-историческая часть плохо склеены, ибо каждая часть трактует о совершенно различных вещах и внутренне все части имеют между собою мало общего. Но это только на первый взгляд, ибо тут (берутся две стороны человека: его личная и его общественная жизнь. Личная жизнь индивидуальна, красочна, богата содержанием и течет согласно своим законам, что бы ни свершалось в общественной жизни; общественная же деятельность, роевая жизнь приводит всех к одному знаменателю, даже если на-глаз это кажется иначе. В этой роевой жизни бывают времена, когда общественный ураган проносится по земле, пригибая одного, надломляя другого и вырывая с корнем третьего. Одному рок предоставляет власть, чтобы тот ею злоупотреблял; другому, — чтобы он ею кичился, но эта власть не только не нужна для души человека, а вторгается она в его частную жизнь, забирая самое ценное и вселяя в нее страдание и зависть. Столь бесцветна эта роевая жизнь, что все эпохи на самом деле всегда одинаковы. Так мало отличается общественная жизнь одной эпохи от другой, столь однообразны все эти общественные новшества, перемены, и столь гибельны все эти исторические перетасовки, что, задумываясь над ходом событий, всякий мыслящий человек приходит к заключению, что эта роевая жизнь не только не нужна, но и вредна. Разве тогда люди не любили, не завидовали, не стремились к честолюбию, как всегда?

Желание Толстого доказать, что великих людей не существует, что исторический процесс ничего общего не имеет с волей вождей или что их воля совпадает с историческим процессом, объясняется его нравственным мотивом не только снять с людей ответственность за их общественные деяния, но и желанием снять венки с голов героев. «Только выражение воли Божества, не зависящее от времени, может относиться к целому ряду событий, имеющему совершиться через несколько лет или столетий, и только Божество, ничем не вызванное, по одной своей воле, может определить направление движения человечества; человек же действует во времени и сам участвует в событии»9.

А дальше он уже усматривает обратно-пропорциональное действие тех, которые близко стоят к событиям, говоря, что «движение народов производит не власть, не умственная деятельность, даже не соединение того и другого, как то думали историки, но деятельность всех людей, принимающих участие в событии и соединяющихся всегда так, что те, которые принимают наибольшее прямое участие в событии, принимают на себя наименьшую ответственность, и наоборот»10.

Делая из вождя простого участника событий, одного из многих, Толстой тем самым отказывает ему в творческой деятельности. Но почему участник не может думать о направлении события и почему участие в событии ограничивается только планированием его? Разумеется, отдельный человек не может просто по желанию «определить направление движения человечества», это так; раньше должны существовать объективные условия, которые делали бы возможным приведение этого желания в исполнение; должно существовать движение в определенном направлении, но, видя направление раньше и яснее других, не может ли вождь указать человечеству правильный путь так, чтобы, следуя по этому направлению, движение, блуждая, не повернуло бы в сторону или избежало тупика (а ведь не все «действительное разумно»)? Иными словами, роль вождя сводится не к созданию цели и направления, а только к пониманию этой цели и направления. При этой правильной оценке вождь указывает людям действительное направление. Но это означает, что вождь способнее и выше других. Такой взгляд, конечно, не согласуется с нравственной доктриной Толстого. У него общественная жизнь сводится к такому механизму, как неорганический мир, и все-таки у него получается, что «те, которые принимают наибольшее прямое участие в событии, принимают на себя наименьшую ответственность, и наоборот». Как и почему лже-вожди принимают на себя ответственность, кому нужна такая ответственность, откуда появилась эта иллюзия ответственности? Провидение не желает выдавать своих тайн, впрочем, его язык был бы нам непонятен, даже, если бы оно говорило, ибо то была бы вневременная и внепространственная речь.

закон тяготения или законы электричества. Добиться же первых причин она не в состоянии. То же самое происходит в истории. Мы можем изучать законы движения истории, но первые причины исторического процесса мы не в состоянии знать. «Всякий вывод истории, без малейших усилий со стороны критики, распадается как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу, на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.

«Только допустив бесконечно-малую единицу для наблюдения — дифференциал истории, т. е. однородные влечения людей, — и достигнув искусства интегрировать (брать сумму этих бесконечно малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории»11.

«однородные влечения людей» и какое отношение эти влечения имеют к общественной жизни и как мы должны «интегрировать» эти бесконечно-малые единицы. Он также не говорит нам, почему эти единицы бесконечно-малы, потому ли, что для понимания исторического процесса надо брать всех людей всего мира и даже наших предков, или людей определенной нации, или только тех, которые участвуют в определенном событии? А это важнее ссылки на бога, ибо волю божию ведь нельзя «интегрировать», в особенности «бесконечно-малой единице».

Все, что мы узнаем из критики Толстого, это то, что история, как она писалась до сих пор, не годится, и не годится она потому, что равнодействующая сила равна сумме составляющих ее сил, и так как историки не могут знать всей суммы составляющих сил, они не могут претендовать на объяснение исторического события. В его собственных словах: «Для того, чтобы найти составляющие силы, равные составной или равнодействующей, необходимо, чтобы сумма составляющих равнялась составной. Это-то условие никогда не соблюдено общими историками, и потому, чтобы объяснить силу равнодействующую, они необходимо должны допускать — кроме недостаточных составляющих — еще необъясненную силу, действующую по составной»12.

Даже выпуская самое незначительное происшествие, говорит Толстой, нельзя уже найти равнодействующей, поэтому и важные и неважные факторы должны приниматься во внимание историками. Следовательно, пока историки не перестанут считать героев творцами исторических событий, история как наука будет невозможна. Даже в явлениях природы, которые менее сложны, не так легко указать на действительные причины события, тем более в истории. Однако, историки утверждают, что причиной поражения Наполеона у Бородина послужила его простуда, которой он подвергся накануне сражения. Не лучше ли было бы сказать, что причиной простуды послужила халатность его слуги, забывшего дать ему непромокаемую обувь, т. е. причиной поражения Наполеона у Бородина послужило небрежное отношение слуги к своем обязанностям? Можно было бы сказать, что причиной поражения Наполеона послужил дождь, благодаря которому французский вождь промочил ноги, или причиной послужил ветер, пригнавший тучу. Фактом остается то, что приказы Наполеона были не хуже перед бородинским сражением, чем пред аустерлицким.

следствие, как поражение при Бородине, повлиявшее на всю последующую историю Европы. И так как историки не могут знать всех предшествующих причин, среди которых незначительная причина может произвести огромное следствие, поэтому мы можем знать только следствия, но не причины. Получается, что история вовсе не может претендовать на то место, которое она занимает, но какое же средство, за исключением метода интеграции, Толстой предлагает историкам, раз мы только можем знать одни следствия, без знания причин?

Конечно, большая разница между ученическим отношением, куда примешивается вопрос о баллах, и рассуждениями автора «Войны и мира», но мысль, что «все пригоняется к известной мерке, измышленной историком» и что история — это собрание басен, уже высказывается 18-летним юношей. Итак, история не так пишется, как надо, и не тем занимается, чем следует. Чтобы поставить историческую науку на ноги, подход к ней должен быть такой, как в физической науке, где на изучаемый предмет смотрят как на причинную серию: «История рассматривает проявления свободы человека в связи с внешним миром, во времени и в зависимости от причин, т. е. определяет эту свободу законами разума, и потому история только настолько есть наука, насколько эта свобода определена этими законами.

«Для истории признание свободы людей, как силы, могущей влиять на исторические события, т. е. не подчиненной законам, есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных тел.

«Признание это уничтожает возможность существования законов, т. е. какого бы то ни было знания. Если существует хоть одно свободно двигающееся тело, то не существует более законов Кеплера и Ньютона и не существует более никакого представления о движении небесных тел. Если существует один свободный поступок человека, то не существует ни одного исторического закона и никакого представления об исторических событиях.

«Для истории существуют линии движения человеческих воль, один конец которых скрывается в неведомом, а на другом конце которых движется — в пространстве, во времени и в зависимости от причин — сознание свободы людей в настоящем»14.

А в другом месте: «Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее, непонятнее.

«Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое-то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой он имеет не свободное, а предопределенное значение.

«Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы»15.

Когда дело доходит до религиозных вопросов, проблема детерминизма для него не существует, или он рассматривает ее как бессмыслицу, как, например, в следующем отрывке:

«Вся разумная деятельность человека не могла не быть и всегда была в одном — в освещении разумом стремления к благу. Свобода воли, — говорит наша философия, — есть иллюзия, и очень гордится смелостью этого утверждения. Но свобода воли есть не только иллюзия, — это есть слово, не имеющее никакого значения. Это слово выдумано богословами и криминалистами, и опровергать это слово — бороться с мельницами. Но разум, тот, который освещает нашу жизнь и заставляет нас изменять наши поступки, есть не иллюзия, и его-то уж никак нельзя отрицать. Следование разуму для достижения блага — в этом было всегда учение всех истинных учителей человечества, и в этом все учение Христа, и его-то, т. е. разум, отрицать разумом уже никак нельзя.

«То, что человек сознает в себе свободным, это-то и есть то, что рождено от бесконечного, от того, что мы называем Богом»17.

— материальный и духовный — со всем его миросозерцанием, согласно которому и общественная жизнь зависит от провидения? Ведь в другом месте он говорит, что от бога исходит свобода — «то, что человек сознает в себе свободным, что-то и есть то, что рождено от бесконечного, от того, что мы называем богом». От кого же исходит необходимость, не от лукавого ли? Верил ли Толстой в существование двух начал — добра и зла (как в учении Зароаста)? Они-то часто встречаются у Толстого, но только в мире земном, в вечной же жизни злу — материальному миру, — места нет. Откуда же взялось у него предвечное предопределение, откуда эта материальная жизнь, с ее детерминизмом? Толстому гораздо ближе идеалистический, чем дуалистический взгляд, т. е., что вся земная жизнь — иллюзия и общественная жизнь — химера. Тогда вопрос о фатализме в истории, т. е. материальной жизни, у него разрешается как у Шопенгауэра: внешний, материальный мир подлежит временным и пространственным законам и, следовательно, связан цепью причинности, теряющейся в бесконечности. Но все это мир «явлений» — «феномальный» мир. Реальный, свободный, «нуменальный» мир, познаваемый в духовной жизни человека, есть частица вечного истинного мира. Там роевой жизни не может быть, потому что «Целое» — неделимо, или, говоря словами Шопенгауэра, «воля везде одна и та же». Что такой взгляд близок взгляду Шопенгауэра, мы уже видели; из сопоставления Толстого и Харди мы еще больше в этом убедимся.

5. ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ТОМАС ХАРДИ

Эпоха Великой французской революции и европейских войн и та роль, которую Наполеон играл в них, не нашли еще должной оценки в художественных произведениях, хотя о них охотно писали. Наполеона либо рисовали величайшим героем, сумевшим благодаря своему гению взволновать Европу и держать ее судьбу в своих руках, либо его представляли как авантюриста, случайно протолкнувшегося до кормила правления, подхваченного волной бурного времени, но возомнившего о себе как о творце всех событий, когда в действительности он только был орудием в руках судьбы.

также условий, породивших этот необыкновенный подъем патриотизма, при котором возможно было появление такой гениальной личности как Наполеон, и поэтому они искали причин его падения не там, где нужно. К ним принадлежал Толстой. Не разобравшись ни в экономических, ни в политических условиях Европы, не пожелавши из-за доктрины своей дать должную оценку личности Наполеона, он все события приписывает провидению.

— примерно, Томас Харди, который, как и Толстой, черпал свое мировоззрение из философии Шопенгауэра. Не будучи прозелитом, как Толстой, Харди не писал свои «Династии» в таком пристрастном тоне, в каком писалась

«Война и мир», хотя английский поэт-философ, как и русский мыслитель, против теории «героя и толпы».

В своей книге Харди рисует всю трагедию, связанную с тщетной погоней за властью. Все эти преступления и интриги, связанные с стремлением к власти и достижению ее, говорит он, не только не зависят от воли человека, но были предопределены извечно «Имманентной Волей», и какое бы положение ни занимал человек, он точно так же в состоянии изменить направление событий или даже отказаться от участия в них, как ветер может изменить свое направление. В этой борьбе не один Наполеон является трагической фигурой, а все участники этой эпохи, все династии, все гоняющиеся за призраками власти, ибо и их погони и войны были извечно предопределены.

„Еще прежде, чем солнечные системы были созданы,
“18.

И так как в вечной книге судеб записаны участи всех участвующих всех сражений, а человек ничего не может изменить, Харди уже не может быть грозным судьей, а только беспристрастным художником, чья цель понимать жизнь Наполеона, но не осуждать ее. Из-под его пера Наполеон выходит далеко не тем самодовольным человеком, каким его рисует Толстой. Французский вождь не ведал покоя даже тогда, когда он еще был победителем и императором, так как гонимый слепой силой с одного поля сражения на другое, чтобы выполнить план, не им выработанный, а роком, и чувствующий это, он уже счастливым быть не может. Даже желание увековечить свою власть, передав престол своему потомству, покупается дорогой ценой — несчастливым браком. Тогда он еще был могуч и державные властелины еще заискивали у него, даже тогда он не мог найти того счастья, которое простые смертные часто находят в своем тесном семейном кругу. Что же говорить о его жизни после поражения в России? Тогда всеми покинутый и униженный, недавно еще могучий владыка, не находит отдыха даже в родном доме. Разве его участь не печальнее жизни многих, никогда не испытавших чувства власти? Разве ценою его власти не было то, что он судьбой был поднят до орлиной высоты с тем, чтобы быть брошенным в прах?

Нерадостна жизнь и других правителей или претендентов на престол. Претенденты несчастны и тогда, когда их стремления еще не осуществились, и не менее несчастны, когда они уже достигнуты. Чтобы видеть, что делается за кулисами сильных мира сего, Харди приводит читателя в уединенное место, где содержится психически-больной король великой британской империи. Какое жалкое впечатление производит правитель, дрожащий перед своим лекарем! Сильный в глазах народа, король умоляет своего врача уменьшить количество пиявок, просит избавить его от смирительной рубахи. Разве одной из причин его ужасного положения не является духовная тяжесть короны, которая давила его мозг, или, быть может, он просто является жертвой придворной интриги (т. е. высшая власть связана с большим несчастьем)? Какой иронией звучит известие о победе для того, кого еще зовут королем, но кто содержится как заключенный, кто оплакивает — «четвертую черную потерю» своей «несчастной жизни»? Что лавры победы мало радости приносят ему в таком состоянии, об этом свидетельствуют следующие строки:

,,Он говорит, что я выиграл сражение? А думал я, что я вовсе

Наполненные ужасом этих злодеев пиявок, которые
Сосут мою кровь, как вампиры. Горе мне!

Чтобы поскорее моему сыну угодить! И все же говорит он,

Когда же мирская молва согласится с правдой?

Английский художник согласен с русским художником, что несчастье, которое власть с собой приносит, далеко превосходит удовольствие, полученное от правления; что правитель, коему подвластны миллионы людей, часто завидует своему последнему подданному, спокойно живущему и не знающему заботы, неразлучной с властью. Ведь людям, не имеющим власти, не угрожает опасность со стороны «друзей», у которых имеются свои собственные расчеты. Правитель же часто лишен даже привязанности своих детей, у которых больше зависти к отцовской власти, чем любви к нему, ибо воля в них сильнее проявляется, имея более благодатную почву для взращивания плодов зла, от которого не только чужие страдают, но и сам венценосец часто мучается в тиши, не имея близкого человека, кому он мог бы поведать свое горе и от кого мог бы ожидать искреннего совета.

Для Харди, как и для Шопенгауэра, «Воля» есть та слепая движущая сила, которая вечно куда-то стремится без цели и без сознания и которая безжалостно накладывает свою тяжелую руку на того, кто случайно близко находится.

Не было никаких признаков,
Что сознание учредило дела земные,
Или что оно их установит (таковы мои думы) — в этой мимолетной жизни,

Наподобие заснувшего ткача,
Чьи пальцы ткут искусно без всякой думы,
Без всякого ведома ткача,

И хотя Дух Сострадания знает, что Воле не больше известно о своих деяниях, чем заснувшему ткачу о своих, хотя Харди знает, что Воля глуха к людским страданиям, как и Толстой знал, что провидение, или безличный бог глух к людским мольбам, он, как и Толстой, все же чувствовал потребность открыть растерзанную душу свою высшему существу, как будто оно было любящим другом.

,,Ах, как хотелось бы молиться

От этого дня зла, этого дня зла“21.

,,Но где искать Его сострадание?

Там ли, где пылает небесный огонь?
Или там, где небесные кратеры лаву извергают?

— подделка человеческая?
Что вращает в далекой неосвещенной сфере
Колесо, которое двигает Бесконечное?“22.

Что касается отношения Толстого к «Движущей Силе», то он отказался ответить на этот вопрос, зная очень хорошо о несовершенстве этого мира «явлений», или, быть может, «Целое», будучи безличным, не заботиться о «части», в особенности, когда эта «часть» находится еще в оболочке животного? Поэтому, отвергая организованную общественную жизнь, Толстой советует жить внутренней жизнью. Общественная жизнь ведь не действительная жизнь, а мир призрачный, иначе невозможно себе представить, как человек может избежать того, что извечно предписано, что входит, как часть в великий план? Общественная жизнь значит — фантазия, ибо провидение, будучи добрым, не могло вселить в сердца людей духа уничтожения. Харди тоже считает общественную жизнь призрачной, хотя полагает, что исторические события были начертаны еще прежде, чем «системы солнца быта организованы», и вместе с Духом Иронии спрашивает:

Кто знает, действительно ли зрелище это?
Или оно — только иллюзия богов (Воли, я думаю),
Чтобы шутку какую сыграть?“23.

«дремлющий ткач», «Оно», может проснуться от своей вековой дремоты:


Прежде чем земля обратится в хаос — все понять
И со знанием употребить безболезненную руку.

Слышатся какие-то радостные звуки, извещающие,

Сознание направит Волю, чтобы Она творила
Все вещи прекрасными“24.

Там, где безвредные черви, лаская, ползают.
Какой муж может горевать, какая жена плакать?
Нет, пробуждения лучше сон!“25.

«Целого» (для Толстого) или «Его» (для Харди), где часть может спать вечным, непробудным сном; в бессознательном «сверх-мире», где никто «не горюет и не плачет», пессимист ищет убежища от этого мира призраков, где уничтожающие войны намечены извечно и где уши рока закрыты навсегда для молитв.

6. КРИТИЧЕСКИЕ И ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Итак, для Толстого существуют бок о бок два мира: мир духовный (свободный) и мир телесный (зависимый), абстрактная жизнь и общественная жизнь. Этот дуализм, нужный ему для нравственных выводов, которые он может вычитать из истории, сталкивается с его общим мировоззрением, идеалистическим по существу, и угрожает всей его «системе». Действительно, если общественная жизнь предопределена и роль личности сводится к исполнению определенной деятельности, Предписанной извечными законами, христианское мировоззрение, сыгравшее такую крупную роль в истории и долженствующее апеллировать к внутренней жизни каждого человека в отдельности (при условиях полнейшей свободы), является результатом ряда законов, связанных временно и пространственно, и как таковое было предопределено испокон века, как, скажем, битва при Бородине. Оно, таким образом, втягивается в тесное кольцо фатализма.

С другой стороны, если человек свободен в выборе идей и интересов, меняющих его чувства и настроения, эти идеи должны влиять и на его поведение, т. е. и на внешнюю жизнь также. На самом деле, учение Толстого основано на том, чтобы служить людям через бога, т. е. стараться улучшить общественную жизнь. Таким образом внутренняя жизнь вторгается во внешнюю, а внешняя жизнь — во внутреннюю. Эти два мира, свободный и зависимый, оказываются довольно тесно соприкасающимися, и граница, поставленная Толстым между ними, легко проходима. Выходит, что либо общественная часть жизни (материальная) тесно связана с абстрактной (духовой), либо одна из них — иллюзия, ибо она не находит самостоятельного места во вселенной.

объективными историческими условиями, а исключительными способностями вождей, но он не в состоянии указать, чем вызываются определенные общественные отношения, делающие возможным выступление вождя на сцену общественной жизни. Сказать провидение, фатум, значит не итти дальше взгляда первобытного человека. Наука ищет причины в объективных условиях; допуская же существование «фатума», провидения, история как предмет науки невозможна, ибо провидение и объективная закономерность — взаимно исключающие понятия.

в этом отношении. Например, говоря о сражении при Шенграбене, он указывает, как неизвестный офицер Тушин, маленький человек в глазах знатных личностей, оказался героем, даже не подозревая этого. Но как это было возможно? — Либо «ни один волос не может упасть без воли бога», тогда ни больших, ни малых героев нет, а есть только марионетки, хотя для поверхностного наблюдателя разница между людьми сводится к официальному положению, которое они занимают в обществе; либо роль одного превосходит роль другого (Тушин), и тогда не все одинаковы. В первом случае, значение Кутузова не превосходит значения какого-нибудь барабанщика. Правда, победа России Толстой не приписывает Кутузову, но все же для него Наполеон и Кутузов должны были быть одинаковы, ведь вся разница для него только в той роли, которую им приходится играть. Хвалить же или порицать марионеток Толстому не следовало бы, ибо не по вине марионетки она действует определенным образом.

Но что же при таком «ярлычном» взгляде остается делать историкам? — Разве совершенно покинуть историю, ибо как исторический факт человеческий элемент оказывается совершенно излишним, а бесконечно-малая величина ведь не играет роли в истории. Но из этого взгляда следует вывод, а именно, что моральное значение вождей — фикция, ибо если Наполеоны не имеют значения для истории, то не имеют его ни Христос, ни Будда, ни Сократ и т. д.; все эти моральные вожди тоже были людьми и потому провидение приклеило им «ярлычки», чтобы они играли свою роль (хотя другую). Выходит, что Христос говорил в своей нагорной проповеди решительно все, что нужно было сказать в тот момент (поскольку это историческая проповедь), как Наполеон писал приказ, когда провидению это нужно было для осуществления своей цели. — «Без воли бога ни один волос не может упасть». — А христианское движение не мало «волос» стоило человечеству. — Правда, Христос, Будда и Сократ апеллировали к духовной части человека, а не к животной части его, но влиять на людей, на историю Христос не мог без божьей воли. Наполеон, однако, должен был расплатиться за свою кажущуюся славу действительным лишением свободы (хотя он собственноручно не совершил больше преступлений, чем какой-нибудь рядовой), как Христос за свои деяния — своей жизнью. Но один сошел в могилу как злодей, другой — как бог, между тем, как в действительности у Толстого получается, что все преступления совершило провидение для известной ему одному цели. Другое предположение Толстого, чисто идеалистическое, — что зло есть только иллюзия, более согласуется с его учением, ибо для божества ни временного добра, ни временного зла не существует; только наше невежество может сделать такое различие. Только это часто и говорит, что зло не только не существует для бога, но и для людей оно не существует. Описывая состояние Пьера Безухова в плену, он так и говорит, что понятие о счастьи и несчастьи относительно.

«Он (Пьер) узнал, что так как нет на свете положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором он был бы несчастлив и не свободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы, и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал от того, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и согревая другую; что, когда он, бывало надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как и теперь, когда он ушел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что когда он, как ему казалось, по собственной своей воле, женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню»26.

«граница свободы и граница страданий очень близка», если почти не существует различия между пленником, у которого ноги покрыты «болячками», барином, который страдает от своих узких, бальных туфель; между положением, когда его запирали в конюшню, и семейным положением, которое тоже было совершено по воле самого рока (или зрячего провидения, что совершенно безразлично), тогда весь вопрос о счастьи и несчастьи, о добре и зле, о нравственности и безнравственности отпадает, и все слова его о смысле жизни, состоящем в самосовершенствовании и служении людям через бога, теряют всякий смысл. Вот почему Толстой может говорить: «Только тот, кто не знает того, что в нем живет Бог, может считать одних людей более важными, чем других»27. Тут нравственность поражает самое себя. Нет Христа, нет и Иуды, нет христианства, нет и предательства, ничего нет, и вопрос «все ли дозволено» остается без ответа.

Итак, предложение Толстого «интегрировать» и «диференцировать» с тем, чтобы установить новый метод в истории, оказывается совершенно излишним, ибо история как предмет изучения жизни народов вовсе не нужна. Кто будет пользоваться историческим опытом, для чего он нужен будет и в чем будет тогда состоять история? Ведь вся общественная жизнь относится к низшему разряду? Как ни вертись, к каким заключениям ни приди, из фаталистического заколдованного круга все равно не выйти, и потому изучение истории бесполезно. Что и для буддизма история не интересна, мы узнаем из книги Кожевникова:

«Буддизм и его священное писание, — пишет он, — равнодушные к судьбе природы, безучастны и к исторической судьбе человеческого рода; апатичные к началу жизни, они таковы же и к ее продолжению. Историческое понимание было вообще всегда чуждо своеобразному складу индусского ума, буддийской же психологии — в особенности. История — ведь это смена жизней, внешних форм бытия, т. е. тех полных страданиями перевоплощений, которым и стремится положить конец покинувшая всякую надежду буддийская мудрость. Правда, достижение этой конечной цели обусловлено предыдущими действиями, а они-то и составляют содержание истории. Но, с этой точки зрения, действие важно не в своем временном и местном, т. е. историческом значении, а лишь в нравственно-психологическом субъективном смысле»28.

Тот, для кого земная жизнь представляется сплошным страданием, должен притти к таким заключениям, к каким пришли буддизм и Толстой. Конечно, «индусский ум» здесь не при чем, можно говорить об идеологии и чувстве тщетности буддизма, вызванных определенными историческими условиями, в которые отдельные люди и классы впадают, живя в безвыходном положении, т. е. когда пессимизм приводит их к вере в фатализм.

жизни прошлого (с тем, чтобы уловить закономерность этой жизни; сделать соответствующие выводы; дать ход событиям) становится ненужным. Класс, который чувствует себя обреченным, который не видит своего спасения, идеологически находит «утешение» в фатализме. При таком взгляде общественная жизнь и политическая борьба теряют свой интерес, становятся излишними и даже вредными (с точки зрения «высшей» «духовной» жизни). Не даром стоицизм как эстетическое учение зародился при закате общественной жизни Греции. Не даром это учение нашло себе столько приверженцев среди римлян высшего общества накануне падения империи. Не напрасно фаталистический взгляд был тогда господствующим настроением. В этом отношении история повторяется; и неудивительно, что из прошлого Толстого не интересовала ни культурная жизнь, ни политическая, ни экономическая жизнь, а на нравственное учение и на стоицизм Толстой ссылается часто. Если он в молодые годы мог еще интересоваться своим хозяйством, то его общественные интересы уже лежали вне сферы «роевой жизни», ибо в «роевой жизни» песенка его класса была уже спета и занятия историей как дисциплиной, ничего, кроме разочарований, Толстому принести не могли. Ведь если столь значительные страницы истории (Отечественная война) наводят на печальные размышления, то что говорить о менее интересных, менее героических, не говоря о постыдных страницах? Поэтому мы видим, что увлечься военными подвигами могут люди, которые хотят забыться (Андрей Болконский), или ограниченные люди (вроде Ростова). Музыкой победы, поэтому, Толстой может увлечься на момент, но когда он холодно анализирует результаты, он приходит к выводу, что человечеству (а для барина аристократия и крестьянство — все человечество) она ничего принести не может. Поражение может его расстроить на короткое время, но «нравственно» он борется и с этим чувством. Раз классу нечего ожидать, можно подняться «выше» класса, к выгодам всего «человечества», — но при таком взгляде вряд ли можно действительно подняться до интересов человечества, скорее приходишь к выводам о бренности всего человеческого, к почитанию всепожирающего ничто — нирваны.

А что Толстой все больше и больше склоняется к почитанию нирваны, можно видеть из письма его к Фету: «О нирване смеяться нечего и тем более сердиться. Всем нам (мне по крайней мере), я чувствую, она гораздо интереснее, чем жизнь, но я согласен, что, сколько бы я о ней ни думал, я ничего не придумаю другого, как то, что эта нирвана — ничто. Я стою только за одно — за религиозное уважение, ужас к этой нирване»29.

Итак, нирвана «гораздо интереснее, чем жизнь», хотя «нирвана — ничто». Толстой часто говорил о «Целом» и «Бесконечном». Но, должно быть, для бесконечно-малой величины, каким человек представляется в земной жизни, по учению Толстого, «Ничто» и «Бесконечное» почти одинаковы. Действительно, провидение, чувствующее любовь ко «всем» и ни к кому в частности, посылающее несчастье одному для блага другого, не многим отличается от неумолимого рока древних. А что касается будущей жизни, то для существа («части» «Целого») без сознания, каким Толстой себе рисует человека после смерти, нет различия между понятиями «Ничто» и «Бесконечное», и, следовательно, нет разницы между вечной жизнью и вечной смертью.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *